– Увидимся, увидимся. Не в будущем году – так после. Барин-то, кажется, в Петербурге на службу поступить желает, – продолжал он, выговаривая слова небрежно и несколько в нос, – а может быть, и за границу уедем.
– Вы меня забудете, Виктор Александрыч, – печально промолвила Акулина.
– Нет, отчего же? Я тебя не забуду: только ты будь умна, не дурачься, слушайся отца… А я тебя не забуду – не-ет. (И он спокойно потянулся и опять зевнул.)
– Не забывайте меня, Виктор Александрыч, – продолжала она умоляющим голосом. – Уж, кажется, я на что вас любила, все, кажется, для вас… Вы говорите, отца мне слушаться, Виктор Александрыч… Да как же мне отца-то слушаться…
– А что? (Он произнес эти слова как бы из желудка, лежа на спине и подложив руки под голову.)
– Да как же, Виктор Александрыч, – вы сами знаете…
Она умолкла. Виктор поиграл стальной цепочкой своих часов.
– Ты, Акулина, девка неглупая, – заговорил он наконец, – потому вздору не говори. Я твоего же добра желаю, понимаешь ты меня? Конечно, ты не глупа, не совсем мужичка, так сказать; и твоя мать тоже не всегда мужичкой была. Все же ты без образованья, – стало быть, должна слушаться, когда тебе говорят.
– Да страшно, Виктор Александрыч.
– И-и, какой вздор, моя любезная: в чем нашла страх! Что это у тебя, – прибавил он, подвинувшись к ней, – цветы?
– Цветы, – уныло отвечала Акулина. – Это я полевой рябинки нарвала, – продолжала она, несколько оживившись, – это для телят хорошо. А это вот череда – против золотухи. Вот поглядите-ка, какой чудный цветик; такого чудного цветика я еще отродясь не видала. Вот незабудки, а вот маткина-душка… А вот это я для вас, – прибавила она, доставая из-под желтой рябинки небольшой пучок голубеньких васильков, перевязанных тоненькой травкой, – хотите?
Виктор лениво протянул руку, взял, небрежно понюхал цветы и начал вертеть их в пальцах, с задумчивой важностью посматривая вверх. Акулина глядела на него… В ее грустном взоре было столько нежной преданности, благоговейной покорности и любви. Она и боялась-то его, и не смела плакать, и прощалась с ним, и любовалась им в последний раз; а он лежал, развалясь, как султан, и с великодушным терпеньем и снисходительностью сносил ее обожанье. Я, признаюсь, с негодованьем рассматривал его красное лицо, на котором сквозь притворно презрительное равнодушие проглядывало удовлетворенное, пресыщенное самолюбие. Акулина была так хороша в это мгновение; вся душа ее доверчиво, страстно раскрывалась перед ним, тянулась и ластилась к нему, а он… он уронил васильки на траву, достал из бокового кармана пальто круглое стеклышко в бронзовой оправе и принялся втискивать его в глаз; но, как он ни старался удержать его нахмуренной бровью, приподнятой щекой и даже носом – стеклышко все вываливалось и падало ему в руку.
– Что это? – спросила наконец изумленная Акулина.
– Лорнет, – отвечал он с важностью.
– Для чего?
– А чтоб лучше видеть.
– Покажите-ка.
Виктор поморщился, но дал ей стеклышко.
– Не разбей, смотри.
– Небось, не разобью. (Она робко поднесла его к глазу.) Я ничего не вижу, – невинно проговорила она.
– Да ты глаз-то, глаз-то зажмурь, – возразил он голосом недовольного наставника. (Она зажмурила глаз, перед которым держала стеклышко.) Да не тот, не тот, глупая! Другой! – воскликнул Виктор и, не давши ей исправить свою ошибку, отнял у ней лорнет.
Акулина покраснела, чуть-чуть засмеялась и отвернулась.
– Видно, нам не годится, – промолвила она.
– Еще бы!
Бедняжка помолчала и глубоко вздохнула.
– Ах, Виктор Александрыч, как это будет нам быть без вас! – сказала она вдруг.
Виктор вытер лорнет полой и положил его обратно в карман.
– Да, да, – заговорил он наконец, – тебе сначала будет тяжело, точно. (Он снисходительно потрепал ее по плечу; она тихонько достала с своего плеча его руку и робко ее поцеловала.) Ну, да, да, ты точно девка добрая, – продолжал он, самодовольно улыбнувшись, – но что же делать? Ты сама посуди! Нам с барином нельзя же здесь оставаться; теперь скоро зима, а в деревне – зимой – ты сама знаешь – просто скверность. То ли дело в Петербурге! Там просто такие чудеса, каких ты, глупая, и во сне себе представить не можешь. Дома какие, улицы, а обчество, образованье – просто удивленье!.. (Акулина слушала его с пожирающим вниманьем, слегка раскрыв губы, как ребенок.) Впрочем, – прибавил он, заворочавшись на земле, – к чему я тебе это все говорю? Ведь ты этого понять не можешь.
– Отчего же, Виктор Александрыч? Я поняла; я все поняла.
– Вишь какая!
Акулина потупилась.
– Прежде вы со мной не так говаривали, Виктор Александрыч, – проговорила она, не поднимая глаз.
– Прежде?.. прежде! Вишь ты!.. Прежде! – заметил он, как бы негодуя.
Они оба помолчали.
– Однако мне пора идти, – проговорил Виктор и уже оперся было на локоть…
– Подождите еще немножко, – умоляющим голосом произнесла Акулина.
– Чего ждать?.. Ведь уж я простился с тобой.
– Подождите, – повторила Акулина.
Виктор опять улегся и принялся посвистывать. Акулина все не спускала с него глаз. Я мог заметить, что она понемногу приходила в волненье: ее губы подергивало, бледные ее щеки слабо заалелись…
– Виктор Александрыч, – заговорила она наконец прерывающимся голосом, – вам грешно, вам грешно, Виктор Александрыч, ей-Богу!
– Что такое грешно? – спросил он, нахмурив брови, и слегка приподнял и повернул к ней голову.
– Грешно, Виктор Александрыч. Хоть бы доброе словечко мне сказали на прощанье; хоть бы словечко мне сказали, горемычной сиротинушке…