Татьяна Ильинична подошла к двери и крикнула: «Митя!»
Митя, малый лет двадцати восьми, высокий, стройный и кудрявый, вошел в комнату и, увидев меня, остановился у порога. Одежда на нем была немецкая, но одни неестественной величины буфы на плечах служили явным доказательством тому, что кроил ее не только русский – российский портной.
– Ну, подойди, подойди, – заговорил старик, – чего стыдишься? Благодари тетку: прощен… Вот, батюшка, рекомендую, – продолжал он, показывая на Митю, – и родной племянник, а не слажу никак. Пришли последние времена! (Мы друг другу поклонились.) Ну, говори, что ты там такое напутал? За что на тебя жалуются, сказывай.
Мите, видимо, не хотелось объясняться и оправдываться при мне.
– После, дядюшка, – пробормотал он.
– Нет, не после, а теперь, – продолжал старик… – Тебе, я знаю, при господине помещике совестно: тем лучше – казнись. Изволь, изволь-ка говорить… Мы послушаем.
– Мне нечего стыдиться, – с живостью начал Митя и тряхнул головой. – Извольте сами, дядюшка, рассудить. Приходят ко мне решетиловские однодворцы и говорят: «Заступись, брат», – «Что такое?» – «А вот что: магазины хлебные у нас в исправности, то есть лучше быть не может; вдруг приезжает к нам чиновник: приказано-де осмотреть магазины. Осмотрел и говорит: „В беспорядке ваши магазины, упущенья важные, начальству обязан донести“. – „Да в чем упущенья?“ – „А уж про это я знаю“, – говорит… Мы было собрались и решили: чиновника как следует отблагодарить, – да старик Прохорыч помешал; говорит: этак их только разлакомишь. Что, в самом деле? Или уж нет нам расправы никакой?.. Мы старика-то и послушались, а чиновник-то осерчал и жалобу подал, донесение написал. Вот теперь и требуют нас к ответу». – «Да точно ли у вас магазины в исправности?» – спрашиваю я. «Видит Бог, в исправности, и законное количество хлеба имеется…» – Ну, говорю, так вам робеть нечего", – и написал им бумагу… И еще неизвестно, в чью пользу дело решится… А что вам на меня по этому случаю нажаловались, – дело понятное: всякому своя рубашка к телу ближе.
– Всякому, да, видно, не тебе, – сказал старик вполголоса… – А что у тебя там за каверзы с шутоломовскими крестьянами?
– А вы почему знаете?
– Стало быть, знаю.
– И тут я прав, – опять-таки извольте рассудить. У шутоломовских крестьян сосед Беспандин четыре десятины земли запахал. Моя, говорит, земля. Шутоломовцы-то на оброке, помещик их за границу уехал – кому за них заступиться, сами посудите? А земля их бесспорная, крепостная, испокон веку. Вот и пришли ко мне, говорят: напиши просьбу. Я и написал. А Беспандин узнал и грозиться начал: «Я, говорит, этому Митьке задние лопатки из вертлюгов повыдергаю, а не то и совсем голову с плеч снесу…» Посмотрим, как-то он ее снесет: до сих пор цела.
– Ну, не хвастайся: несдобровать ей, твоей голове, – промолвил старик, – человек-то ты сумасшедший вовсе!
– А что ж, дядюшка, не вы ли сами мне говорить изволили…
– Знаю, знаю, что ты мне скажешь, – перебил его Овсяников, – точно: по справедливости должен человек жить и ближнему помогать обязал есть. Бывает, что и себя жалеть не должен… Да ты разве все так поступаешь? Не водят тебя в кабак, что ли? не поят тебя, не кланяются, что ли: «Дмитрий Алексеич, – дескать, – батюшка, помоги, а благодарность мы уж тебе предъявим», – да целковенький или синенькую из-под полы в руку? А? не бывает этого? сказывай, не бывает?
– В этом я точно виноват, – отвечал, потупившись, Митя, – но с бедных я не беру и душой не кривлю.
– Теперь не берешь, а самому придется плохо – будешь брать. Душой не кривишь… эх, ты! Знать, за святых все заступаешься!.. А Борьку Переходова забыл?.. Кто за него хлопотал? Кто покровительство ему оказывал, а?
– Переходов по своей вине пострадал, точно…
– Казенные деньги потратил… Шутка!
– Да вы, дядюшка, сообразите: бедность, семейство…
– Бедность, бедность… Человек он пьющий, азартный – вот что!
– Пить он с горя начал, – заметил Митя, понизив голос.
– С горя! Ну, помог бы ему, коли сердце в тебе такое ретивое, а не сидел бы с пьяным человеком в кабаках сам. Что он красно говорит, – вишь, невидаль какая!
– Человек-то он добрейший…
– У тебя все добрые… – А что, – продолжал Овсяников, обращаясь к жене, – послали ему… ну, там, ты знаешь…
Татьяна Ильинична кивнула головой.
– Где ты эти дни пропадал? – заговорил опять старик.
– В городе был.
– Небось все на биллиарде играл да чайничал, на гитаре бренчал, по присутственным местам шмыгал, в задних комнатках просьбы сочинял, с купецкими сынками щеголял? Так ведь?.. Сказывай!
– Оно, пожалуй, что так, – с улыбкой сказал Митя… – Ах, да! чуть было не забыл: Фунтиков, Антон Парфеныч, к себе вас в воскресенье просит откушать.
– Не поеду я к этому брюхачу. Рыбу даст сотенную, а масло положит тухлое. Бог с ним совсем!
– А то я Федосью Михайловну встретил.
– Какую это Федосью?
– А Гарпенченки помещика, вот что Микулино сукциону купил. Федосья-то из Микулина. В Москве на оброке жила в швеях и оброк платила исправно, сто восемьдесят два рубля с полтиной в год… И дело свое знает: в Москве заказы получала хорошие. А теперь Гарпенченко ее выписал, да вот и держит так, должности ей не определяет. Она бы и откупиться готова, и барину говорила, да он никакого решения не объявляет. Вы, дядюшка, с Гарпенченкой-то знакомы, – так не можете ли вы замолвить ему словечко?.. А Федосья выкуп за себя даст хороший.
– Не на твои ли деньги? ась? Ну, ну, хорошо, скажу ему, скажу. Только не знаю, – продолжал старик с недовольным лицом, – этот Гарпенченко, прости Господи, жила: векселя скупает, деньги в рост отдает, именья с молотка приобретает… И кто его в нашу сторону занес? Ох, уж эти мне заезжие! Не скоро от него толку добьешься, – а впрочем, посмотрим.